Но в этот вечер, в полутемной синагоге на берегах Рейна, где богослужение ведут сейчас по версии рава Амрама, а не по полному обряду Саадии Гаона, у верующих достаточно времени, чтобы даже не два раза, а многократно повторить новогоднюю молитву, вновь и вновь возвращаясь к своим излюбленным фразам. А поскольку все они знают эту молитву на память, то не нуждаются в ярком южном освещении. И вот Бен-Атар стоит, держа в руках молитвенный свиток, который ему было бы трудно прочесть и при дневном свете, что уж говорить — в полутьме, стоит и молча дивится сам себе.
Подумать только — прошло так много часов с тех пор, как его отделили от обеих жен, а он не спешит воссоединиться с ними и даже не спрашивает, как они там. Почему бы это — от одной ли это уверенности, что хозяева обращаются с ними с тем же уважением и щедростью, что и с ним самим, или же, впервые в своей жизни, он и впрямь испытывает облегчение от того, что их нет рядом, словно уже пресытилась ими его душа?!
Да и то сказать, все семьдесят дней с начала путешествия не было ни единого дня, когда бы обе его жены ни находились на расстоянии протянутой им для прикосновения руки или, по крайней мере, брошенного им взгляда.
А ведь вся притягательность и сладость тройственной любви как раз в том и состоит, что она заставляет каждого из ее участников время от времени разлучаться с партнером, предоставляя ему возможность как следует ощутить вкус того, что было получено, прежде чем попросить о добавке.
Однако за время долгого пути от Сены к Рейну, в сумраке закрытого, трясущегося фургона, погоняемого татуированными руками Абд эль-Шафи, постоянно видя обеих своих жен, устало лежащих рядом друг с другом, а иногда, на крутом повороте, — и просто друг на друге, Бен-Атар уже начал опасаться, что отныне в его любовных фантазиях они так уже и будут всегда представляться ему слившимися воедино, и поэтому сейчас он, по правде сказать, отчасти даже доволен, что не видит их и не знает, где они в эту минуту.