Заседали же четвёртый час. Все притомились, растирали жёсткими пятернями перекошенные зевотой лица, торопились проголосовать за любое предложение, чтобы скорее разойтись по домам и перестоявшими обедами унять тоскливое урчание в животе – короткий северный день восково умирал на снегах, чуть золотя провалы окон. Всё, что казалось недавно спорным и требующим тонкой раскидки ума, теперь представлялось простым и безразличным: надо партизанской армии жрать, – надо, а где возьмёшь, как не у мужика? – вот и бери сколь надо, не больше и не меньше; фураж нужен? – нужен; теплая одежда нужна? – попробуй, полежи в снегу в такую морозину в одной шинельке! – ну и пусть, только что избранный уездный ревком устанавливает сам, сколь катанок и полушубков требовать с каждого двора – это его дело.
Лошадей, само собой, надо забирать всех годных к строевой службе, к весне они вернутся хозяевам – воевать будет не с кем. Чё тут молоть языком?
Венька Седых, назначенный заместителем председателя ревкома по всем гражданским делам, слушал выкрики молча, не меняя серьёзного выражения тяжёлого чёрного лица, только поводя глазами с одного говорившего на другого.
Такой поворот дела, когда все сваливалось на ревком, ему не нравился: он знал, что ещё по дороге домой попутчики станут хаять его решения и, хитрые задним умом, напридумывают кучу всяких «если бы» да «как бы» и будут подсмеиваться над его, Венькиной, неизворотливостью. Машарину что? – он хоть и предревкома, а сразу оговорился, что гражданских дел касаться не будет, хватит с него военных, и все согласились с ним.
Стунджайтис сосёт погасшую трубочку, время от времени шевеля мундштуком свои голубоватые кудри, как будто окромя причёски его ничего не волнует. Да и то, человек пришлый, ему хоть трава не расти, нацепил трофейную шашку, побрякивает ею под столом, отвоюется и подастся отсюда, а за всё Венька отвечай. Ульянников тоже чувствует себя воякой, сидит прямой, хоть на плечи погоны навешивай, тонкое белое лицо спокойное и властное, глаза следят за машаринским карандашиком, ждут командирского слова, чтобы тут же одобрительно улыбнуться ему.
Один только Горлов нервно ёрзает на стуле, будто ему в сиденье гвоздиков понатыкали, свысока, по-птичьи, поглядывает на сникших мужиков, сдерживается, чтобы не крикнуть обидное. Острые глаза округлены, тонкие губы на замке – злой.