Я потом вычитал в книге – это называлось ‘сублимация’, когда родительский инстинкт при уже выросших детях переключается на домашнее животное. Когда после отлучки в день-два или больше батя или, особенно, мама, возвращались домой, Граф впадал в буйное радостное неистовство – внезапно, на радостях забыв что он собака, вскакивал и начинал прыгать на задних лапах; да даже не прыгать – а ходить, подскакивая; и так долго, как будто ходить вертикально для него было нормой; радостно скулил, сопел, хватался передними лапами, как будто обнимал; потом вдруг начинал ни то хрипеть, ни то хрюкать от радости; как говорил батя ‘в зобу дыханье спёрло’.
Мама трепала его за холку и уговаривала успокоиться; батя сообщал ему, что ‘когда нибудь ты на радостях сдохнешь – и слава богу!’ В общем, за такое вот радостное восприятие членов своей ‘стаи’ Графу многое и прощалось... Со мной у Графа был ‘вооружённый нейтралитет’. Если маму он считал хозяйкой, а с батей постоянно боролся за ‘статус в стае’, то я для него был просто одним из членов ‘стаи’, с которым, в общем, нечего делить.
Время от времени, раз эдак в полгода, прокравшись ко мне в комнату, он делал лужу мне на постель или на подушку, – как понимаю, чисто для того, чтобы я не забывался... В последнее время, в холода, он полюбил тусоваться ‘на кухне’, как мы называли квартиру, где сложили большую печь; а ночевать приходил ко мне в палатку. Залезал ко мне под одеяло и грел ноги; сварливо урча и кусая меня за пятки, когда я переворачивался с боку на бок. Мою палатку, как и свой плюшевый домик, он вскоре стал считать своим законным жильём.
Толика он воспринимал настороженно, как чужака: поднимал дыбом шерсть на холке, и, приглушенно рыча, упячивался куда-нибудь в угол за диван. Толик с ним редко заигрывал, за собаку его не воспринимал; а однажды, при попытке облаить и куснуть за ногу, дал Графу пинка, чем вызвал сдержанное неодобрение бати и бурное возмущение мамы. Но после этого эпизода Толика Граф побаивался. Белку, как и маму, он полюбил за постоянное с ним сюсюкание, почесывания и поглаживания.
Васильченков воспринимал как деталь интерьера – нейтрально. Несмотря на свои мелкие размеры и, в общем, вопиющую трусость – он боялся всех собак во дворе, даже мельче чем он сам, и даже кошек, – он был по повадкам настоящей собакой: ‘метить углы’, облаивать чужих, ‘защищать территорию’, ‘бороться за статус’... Впрочем, сторож из него был никакой. Был. Был. Потому что однажды он пропал. Как это получилось, никто не уследил.