Насрать!
Она даже плевалась. Вся пошла пятнами и некрасиво плевалась с каждым словом, и смотреть на нее было не так уж и весело. Потому что, если честно, ей, Асе, все тоже казалось горячим и жирным, нечистым — и обивка сиденья, и рюкзак под щекой, и даже она сама. И тоже страшно хотелось кричать, и плеваться, и чтобы ее отпустили отсюда домой, к маме. И вообще — было страшно. Правда страшно, причем давно. Задолго до того, как она подошла к Газели и постучала в окно.
— А я не понимаю, чего ты хочешь, — сказал папа, и голос у него тоже был незнакомый, как будто оба они — и папа, и Терпила — забыли, что при ней надо притворяться, как будто она сидела в шкафу, невидимая.
На секунду лицо у Терпилы стало такое же, как час назад, когда Ася смотрела на нее через стекло, — белое и слабое.
Да ну ее, пап, хотела сказать Ася. И ничего тебе не насрать, пап. Но не успела. Папина дверь тоже хлопнула, и она осталась одна.
— Ну что же, — сказала женщина-Мерседес, убрала блокнот и оглядела свою паству. — Одну проблему мы с вами сняли. И справились ве-ли-ко-леп-но.
Вид у нее был строгий, но благосклонный, и три с лишним десятка бывших регулировщиков под ее взглядом невольно затрепетали и сплотили ряды.
— А теперь, — сказала она, торжественно повышая голос, — нам надо решить вопрос с водой и едой.
Заявление это вызвало среди добровольцев свежую волну ликования, которое распространилось и на зрителей в соседних автомобилях. Толпа вокруг женщины из Мерседеса налилась восторгом и загустела, и похоже было, что рослую чиновницу вот-вот подхватят и начнут подбрасывать в воздух, к бетонному потолку. Ну или по крайней мере примутся по очереди целовать ей руку, как дону Корлеоне, и присягать на верность.