И еще ненадолго, хотя бы пускай даже на минуту, выйти отсюда.
— Куда пошла? — спросила та же самая старуха из своего кресла. Тапки она скинула и сидела босая, раскинув коричневые варикозные ноги, как в бане.
То есть выходить все-таки нельзя, поняла женщина из Ниссана и внезапно рассвирепела. Буквально провалилась в ослепительную ярость, и вовсе не потому, что знала уже — она совершила ошибку, причем ошибку непоправимую, от которой много будет беды. И даже не потому, что тревожилась за мужа или собралась-таки запоздало вступиться за дочек, на которых никогда не кричала сама и не позволяла кричать никому, — нет.
Ты не наша, говорил этот взгляд, и никогда не будешь наша, сколько ни старайся. А она ведь правда старалась, особенно поначалу. Когда тебе двадцать, ты не веришь, что иногда от тебя вообще ничего не зависит и дело всего лишь в том, что ты чужая. Ты можешь научиться готовить безупречный хинкал и даже пахлаву — настоящую, в пятнадцать слоев, руками; можешь родить двух дочерей и пять лет просидеть в декрете, чтобы доказать, что ты хорошая мать, можешь потом защитить кандидатскую, получить кафедру — а все равно останешься русской дворняжкой из Ейска, которая понятия не имеет, как звали ее прадеда.
Ах ты дрянь, думала женщина из Ниссана, стоя у распахнутых дверей автобуса. Надменная заносчивая дрянь. «Дай ей прикрыться что-нибудь». Твое какое дело, куда я пошла, да кто ты такая, орать на моих дочек. На моих. Дочек. Сотни отставленных тарелок, «у нас готовят не так». Сотни повисших в воздухе реплик, как будто тебя нет в комнате.